К У М И Р Н Я (Рассказ офицера, участника русско-японской войны)

Владимир Шуф (1865-1913) — поэт, прозаик, собиратель фольклора, журналист, лауреат Пушкинской премии. В качестве военного корреспондента газет «Петербургский листок» и «Новое время» освещал события греко-турецкой и русско-японской войн, сопровождал в Палестину и Египет императора Вильгельма, был участником военно-автомобильной экспедиции в Персию.

Наш Уссурийский казачий полк, куда я перевелся, стоял близ деревни Нютхиай, где в это время находился штаб восточного отряда действующей армии. Я только что приехал в Манчжурию, еще не освоился со своим новым положением, да и вы не узнали бы во мне бывшего гатчинского кирасира: загорел, запылился в дороге, на голове манчжурская папаха, нагайка на ремне через плечо, рубашка с газырями и ножны шашки, обмотанные бечевкой, чтобы не бились по лошади. Вид боевой, но далеко не щеголеватый. Я был зачислен хорунжим в 3-ю сотню и ехал представиться командиру. К счастью мой новый денщик из бурят хорошо говорил по-русски и по-китайски, знал местность, и мы с ним благополучно добрались до «головного этапа» в Ляндянсяне.
Уже смеркалось, надо было заночевать и покормить лошадей на этапе; но кроме чумизы и самовара здесь ничего нельзя было достать, а этапная фанза была битком набита проезжими офицерами. Духота, мухи, даже прилечь негде. Мой денщик — его звали каким-то странным бурятским именем «Хутухта», — меня и тут выручил.
— Так что, ваше благородие, здесь есть кумирня, в ней переночевать можно, — доложил мне Хутухта.
Я слышал, что манчжурские кумирни — в своем роде гостиницы, странноприимные дома, где останавливаются проезжие, и согласился, хотя ехать надо было еще верст шесть. Ночевка на этапе мне совсем не улыбалась. А Хутухта к тому же обещал достать хорошего корма для моей лошади, не привыкшей к чумизе. Впрочем, я не раскаивался в том, что послушался своего денщика, так как кумирня Лао оказалась очень живописным местечком. Стояла она на высокой сопке, вся в завитках причудливых кровель, с крутой лестницей от дороги, а кругом открывался широкий вид на поля гаоляна, быстрые речки и островерхие горы Манчжурии. Красивый край! В лунную ночь он казался мне фантастическим, как те сказки, где говорится о волшебных странах, драконах и черных духах.
Мы поднялись в кумирню, но и тут увидели целый бивуак. Оказалось, что тут расположились три наших казачьих офицера моего полка: сотник Астафьев, хорунжий Харченко и есаул Далибеков. Среди неуклюжих, пестро раскрашенных идолов стояли походные кровати, на свирепом боге грома висела казачья шашка, всюду были расположены фуражки, винтовки, седла, корзинки с провизией, плащи и бурки. Денщик Астафьева только что принес самовар и меня пригласили к чаю.
— Ага, вот и еще гость пожаловал! Милости просим! — весело встретил меня Астафьев.
— Я вас не стесню? — сказал я, снимая шашку.
— Помилуйте, места сколько угодно. Целая кумирня к вашим услугам. Тут божниц, капищ, переходов не оберешься. Заблудиться можно — совсем лабиринт китайский. Вы куда ехать изволите?
— Да, кажется, к вам, в Уссурийский полк, — улыбнулся я.
— В самом деле, вы ведь наш, уссуриец! — расхохотался Харченко, — только видно, что еще не обстреляны. Из столицы, вероятно? Тут много ваших, скоро обжтветесь. Позвольте вам налить мадеры шанхайского производства? Господа, за нового боевого товарища!
Мы чокнулись и разговорились о войне.
Я несколько устал с дороги и скоро простился с компанией моих будущих однополчан, которые, видимо, не были расположены к отдыху.
Хутухта устроил мою постель на другом конце кумирни, через двор. Это была отдельная божница, с вызолоченным кумиром, сидящим под балдахином, с живописью на стенах и двумя каменными изображениями каких-то зверей у входа. Посреди двора стояло священное дерево, древнее, дуплистое, с изогнутыми ветвями, похожими на ползущих драконов. Странно, вся природа в Китае — облака на небе, очертания деревьев и гор — напоминает эти мифические изображения, которыми наполнены кумирни, легенды, и кажется, самое воображение китайцев. В закоулке, рядом с моей божницей, был колодезь. Надпись на нем гласила, как мне перевел мой бурят, нечто совсем детское: «В этом колодце живет царь воды и повелитель драконов».
— Боюсь, чтобы они не приснились мне сегодня ночью, — улыбнулся я, собираясь раздеться. Но, несмотря на утомление, я долго не мог уснуть. Ночь была такая светлая, лунная, так тянуло вон из божницы, где пахло какой-то тысячелетней затхлостью. Кумирня Лао была древняя, построенная, вероятно, еще при минской династии богдыханов.
— Хутухта! — окликнул я денщика.
— Есть! — отозвался голос.
— Ты дал корму лошадям?
— Так точно, ваше благородие, — появился мой казак из соседнего дворика.
— Скажи, куда ведет эта лестница наверх?
— В главную кумирню бога Лао.
— Где ты выучился по-китайски?
— Я из Урги, ваше благородие!
— Ты буддист, в Будду веришь?
— Так точно!
Мне показалось, что косые глаза моего бурята как-то странно вспыхнули, и на всем темном скуластом лице его появилось новое выражение.
— Какая это надпись на каменной доске, рядом с черепахой у лестницы?
— Ганьджура, учение Будды по-нашему.
Я поднялся вверх по ступенькам кумирни и невольно залюбовался открывшимся видом на долины и горы, залитые сиянием полной луны. Где-то на низу, как золотой змей, сверкала извилистая речка. Острые вершины сопок, похожие на монгольский шапки, одна за другой уходили вдаль, а там вставали голубоватые, иззубренные, как неровная пила, утесы горного хребта.
— Какая ночь! — произнес я.
— Великая ночь чой-чжонов, — сказал голос около меня, — там на облаках проносятся на своих изюбрах могучие чой-чжоны, духи-хранители Алтая, Хингана и Буринхана. Я вижу барсовых кожи на их плечах. Их кони подобны ветру, их глаза — молнии в туче. Услышь меня, Сакьямуни, услышь Ундру-гагэна, своего хублигана! Будды и бодисаттвы проходят в эту ночь над землею. Они видят свое отражение в мельчайшем ручье, слышат свое имя от каждой былинки. Ом-мани!
Я невольно обернулся назад
Это молился мой Хутухта, но я не узнал его голоса, вида, который казался иным, незнакомым, непонятным мне.
— Хутухта! — окликнул я.
— Есть, ваше благородие!
Передо мной снова стоял мой денщик.
«Что за странное перерождение», — подумал я, глядя на него и вспоминая буддийское сказание.
Мы поднялись выше по лестнице.
Направо, в боковой кумирне, перед идолом богини Дара-эхэ лежал жертвенный пепел на алтаре, красные восковые свечи и какие-то священные принадлежности культа, которые мой бурят назвал «вачиром и чаршаном». Что-то вроде колокольчика и чаши.
Прямо передо мной, на вершине лестницы, открылась главная кумирня Лао, бога войны, у престола которого стояли два безобразных духа-гиганта с мечами и секирами. Лица их казались раскрашенными масками с оскаленными зубами и злобным выражением глаз. Отчего китайцы так любят все чудовищное, страшное, темное?
Какие-то спящие фигуры лежали ничком, навзничь, в разных положениях у подножия идолов. Полуголые, в лохмотьях, грязные.
— Что это за люди? — спросил я Хутухту.
— Китайцы, ваше благородие. Плохой народ. Нищие, больные, калеки. Они всегда ночуют по кумирням. Есть и хунхузы.
— В самом деле? — сказал я, всматриваясь в кучу разбросанных и разметавшихся тел.
Одна голова с косой поднялась, взглянула на нас и опять словно упала на плиты кумирни. На меня пахнуло неприятным запахом бобового масла, запахом, так присущим китайцам. Я пошел дальше в боковой двор, где в глухой траве валялся большой заржавленный колокол с изображением дракона.
— Ладогин! — тихо окликнул меня кто-то.
Я быстро обернулся.
— Что, испугались? Вам тоже, видно, не спится, — подошел ко мне хорунжий Харченко. — Вот и я тоже не сплю, караулю…
— Кого?
— Тут при кумирне есть сторож.
— Так вы сторожа караулите?
— Нет, его дочку. Прехорошенькая, знаете ли, китаяночка. Хезайцу зовут. Чайная роза Китая. Только ничего по-нашему не понимает. «Ю-мию, тунда, бутунда…» — ну, как с нею объяснишься? Но этакая сегодня лунная ночь, что поневоле я в рекогносцировку отправился.
— Желаю успеха.
— А вы не пойдете?
— Нет, зачем же вам мешать? — рассмеялся я.
— Что же вы тут делаете?
— Так, осматриваю кумирню.
— Ну, как хотите.
Харченко подмигнул, щелкнул ногайкой и пропал в переходах кумирни. Я хотел позвать денщика, но его уже не было.
Повернув назад, я снова очутился под колонками божницы Лао. Лучи месяца падали в темноту храма и неверным светом озаряли чудовищные лица идолов. Я невольно остановился. Боги старины, полузабытые у своих алтарей, похожие на духов тьмы и злобы, словно шевелились в лунном сумраке, словно оживали древние суеверия, мрачные силы язычества, у которых еще были поклонники на земле. Мне вспомнились религиозные секты Китая, избиение христиан-миссионеров, смерть Верховского… Да эти боги еще живы, и им приносятся безобразные, кровавые жертвы. Как-то жутко становилось в темноте кумирни, рядом с безобразными истуканами, белки глаз которых придавали им вид чего-то живого, не совсем умершего, еще существующего.
Глухой удар гонга заставил меня вздрогнуть. Медный набатный звук понесся по всем переходам кумирни, отдался на дворе.
«Что это? Сторож бьет или зовут к молитве?» — подумал я.
Звук повторился и замер в воздухе.
Какая-то тень мелькнула мимо меня в углу божницы и скрылась за колоннами.
— Хутухта, ты? — окликнул я.
Ответа не было. Я хотел сойти по лестнице, но вдруг почувствовал удар в грудь и острую режущую боль в области сердца.
Я вскрикнул и зашатался, но чьи-то руки подхватили меня, подняли, понесли…. Мысли спутались в моей голове, и в глазах стоял какой-то пурпурный красный цветок, который все рос, тянулся куда-то в темноту, высоко, без конца…
Как сквозь сон, я увидел себя в божнице, где была моя постель. Надо мной склонился и что-то бормотал Хутухта, но не такой, каким я знал его всегда, — тот, которого я видел во время молитвы. Желтое, скуластое лицо его теперь казалось светлым, неподвижным, похожим на каменное изваяние бурханов в степях Монголии.
— Услышь, Сакьямуни, хубилана! — слышались мне слова заклинания.
Хутухта схватил горсть жертвенного пепла с алтаря божницы и бросил мне его на грудь. Кровь, бежавшая из раны, остановилась, какая-то теплота проникла в сердце…
Я очнулся.
Солнце ярко светило в дверь кумирни. Кто-то осторожно трогал меня за плечо. Я открыл глаза и поднялся с постели.
— Ваше благородие, так что лошади оседланы, — говорил мне Хутухта.
Я невольно схватился за грудь.
Ворот моей рубашки был отстегнут. Ни шрама, ни раны, ни царапины. Грудь дышала ровно и глубоко, как всегда после крепкого сна.
Я взглянул на Хутухту.
Мой бурят как-то странно улыбался и делал вид, что собирает мои вещи.
— А где другие офицеры? — спросил я его.
— Так что уехали в полк. Приказали вашему благородию поспешать. Казаки нынче выступают в Хаяну, за перевал.
Я молча стал одеваться. Наконец не выдержал и спросил, пристально глядя на бурята:
— Что было сегодня ночью?
— Не могу знать, ваше благородие, — ответил Хутухта.
Лицо его было совершенно равнодушно.
— Ты где был?
— Ночевал во дворе. Лошадей караулил.
— Ничего не видел?
— Никак нет.
— Гм… странные бывают сны!
— Так точно!
Ничего другого в этот день от него нельзя было добиться. Но я решил во что бы то ни стало узнать правду. Я твердо верил, что все случившееся со мною в кумирне в эту ночь не было сном, да и не бывают сны такими живыми, подробными до мельчайшего ощущения, оставшегося в памяти. Кто меня ранил — хунхуз или кто другой — я не знаю, но удара в грудь не забудешь. Самое имя моего денщика мне смутно напоминало что-то читанное давно о Монголии, о святынях. Халхи… Хутухта! Да, я это разузнаю. Но теперь наш полк выступал за реку Лянхэ, свистели японские пули, и мне было не до воспоминаний о ночи, проведенной в кумирне Лао. Мы сели на лошадей и выехали к отряду.